Мы с братом в прошлом году были на озере Чаны. Это огромное озеро. Есть места, где с одного берега не видно другого. На нём собираются сотни стай отлетающей птицы: уток различных пород, гусей, лебедей. Даже с плохоньким биноклем можно часами любоваться птицей. У гусей и уток не различишь пар — они плавают стаей. А вот лебеди... исключая разве молодых... в стае плавают попарно. Может быть, в этом наблюдении было больше нашего желания видеть их парами, чем истины, — я не знаю, но так они запомнились мне.
Розовая лебяжья пара плыла медленно, грациозно.
Тут брат сказал:
— А при Иване Грозном лебедей подавали к столу. Даже картина есть, где несут лебедя на блюде. В пере. Значит, это не считалось запретным. Почему же теперь вдруг нельзя стало охотиться на лебедей?
И я поддержал брата. Мы зарядили ружья и направились к озеру.
Лебеди на нас не обращали никакого внимания. Старожилы рассказывают, будто лебеди подпускают человека, сидящего верхом на лошади, так близко, что человек может ударить лебедя кнутом. В этом, конечно, есть преувеличение. Но то, что лебеди, за которыми здесь не охотятся, очень смелы, — правда.
И вот мы подошли довольно близко к прекрасным птицам. Солнце уже поднялось, и они побелели. Но их закрыли камыши.
— Пройдём через камыш, — предложил брат. — А потом ты — в правого, а я — в левого.
Пошли бродом по камышу. Шли осторожно, не булькая, как учил дядя. Наконец камыш поредел. Лебедей мы увидели совсем близко и стали целиться. Я — в правого, а Вася — в левого. Командовал он. Командовал, как в детстве, когда мы играли в войну:
— Раз, два, три... Пали!
Прозвучали два выстрела. Один лебедь взлетел. Братов. Мы успели перезарядить наши берданки и дали ещё по выстрелу в улетающего. Но тот преспокойно улетал.
— Это лебедь, — сказал брат. — У него перо крепче. Дробь на него нужна крупнее. Пойдём за лебёдкой.
И мы пошли за добычей по розовому следу на воде, окрашенному уже не солнцем, а кровью. Вода оказалась по пояс. А мы шли. Вскоре след привёл нас в камыши.
Привёл и затерялся. Лебедь исчезла.
Так мы пробродили минут сорок. Продрогли. Вышли на берег.
— Смотри, — указал мне вверх брат, — он не улетает! Он кружит над озером.
И я увидел парящего высоко в небе лебедя.
— Не покидает её, — сказал брат. — Значит, это правда.
Он не сказал, что имел в виду, говоря «значит, это правда». И мне вдруг стало стыдно. Ведь это я стрелял в неё. Ведь это я принёс ему беду.
А лебедь всё парил и парил, делая круги над озером, плавно взмахивая крыльями.
Мне хотелось уйти, и уйти как можно скорее. И я сказал брату:
— Уйдём, Вася, отсюда и посушимся.
Брат согласился и вдруг пронзительно крикнул:
— Ай, он падает!
И я увидел лебедя, падающего белым камнем. У меня подогнулись ноги. Я сел на землю. Лебедь упал на середину озера с шумным всплеском.
— Может быть, он от разрыва сердца? — тихо спросил Василий. — Я слыхал, что такое бывает.
— Не знаю, не знаю... — отозвался я.
Мне вдруг очень захотелось пить, и я стал пить прямо из озера горько-солёную воду. Начался лёгкий ветерок; он стал прибивать птицу к берегу, свободному от камыша. Теперь лебедя было легко взять. Но ни я, ни брат даже не подумали об этом.
Возвращались мы молча, с пустыми руками. Дома ничего не сказали о нашей охоте. И только через несколько дней спросили доктора, приезжавшего на станцию, мог ли лебедь умереть от разрыва сердца, не пережив смерти своей подруги.
Доктор на это сказал:
— Не приписывайте, друзья мои, птице человеческих чувств. Лебедь, наверное, был тоже ранен, и, пока силы не оставили его, он летал, а потом разбился о воду.
Может быть, это и так. Вернее всего, что это именно так... Только с тех пор я никогда не охотился на лебедей и ни при каких обстоятельствах не буду охотиться на них. Мне и до сих пор, спустя много лет, как-то совестно смотреть на них, если я встречаюсь с ними на пруду зоопарка или даже па картинке.
Дедушкины глаза
Семья Тагильцевых — коренная уральская семья. Старику Тагильцеву Мирону Петровичу без малого семьдесят лет, а сталеварского дела он не бросает.
— Рад бы, — говорит он, — бросить, да без дела состариться боюсь. А для старика самое главное — не стареть.
Говорит он так, а в глазах смешинка. Весёлая такая... С искоркой. Слух идёт, что он её в 1917 году у Владимира Ильича Ленина перенял. Потому что Тагильцеву не раз приходилось Ленина охранять. Доверяли молодому большевику жизнь Владимира Ильича. Сам-то Владимир Ильич и не знал, что Центральный Комитет партии к нему то одного, то другого коммуниста приставляет. Не любил Ленин заботы о себе. А как не заботиться, как не охранять, коли тогда столько врагов против пролетарской революции, против её вождя нож за пазухой носили... Только не об этом речь. Речь о том, что молодой по тем годам коммунист Тагильцев больше всего на светлом ленинском лице любил его глаза с прищуром. А кто что любит, тот то и перенимает, даже, может быть, и сам того не замечая.
Тагильцева как-то спросили товарищи:
— Мирон, ты нарочно по-ленински глаза щуришь или само собой получается?
А тот даже оторопел. Испугался:
— Да что вы, братцы... В уме? Разве осмелюсь я на Ленина походить, хотя бы даже одним прищуром?
Говорит так и по-ленински щурится, а в глазах смешинка. Умная такая искорка. Ласковая.
Много лет с тех пор прошло. Не баловала жизнь Мирона Петровича. В самые трудные, в самые узкие места партия его посылала. И куда ни пошлют Тагильцева, что ни поручат ему — всегда справляется. И главное, без шума, без крика. Слово, другое скажет, объяснит, прищурится карим глазом и так душу согреет, что все за ним хоть в огонь, хоть в воду.
Умел Мирон Петрович малыми словами и большими делами народ за собой повести. Через всю жизнь пронёс он негаснущую искорку от великого ленинского огня. Зажигает она людские души, не меркнет.
Теперь о душах.
В старом рабочем тагильцевском доме душ жило порядочно. Но разговор пойдёт о трёх душах. О мужских. При старике Тагильцеве жил только старший сын Василий. Остальные кто куда — по разным заводам разбрелись, а Василий Миронович при отце остался. Специальность у него была тоже не из простых. Строитель. Строитель не по домам, а по печам. Доменные, мартеновские и другие печи возводил. На хорошем счету числился. Три ордена, семь медалей. Того гляди, Золотую Звезду получит. И есть за что. В полтора года свою пятилетку мастер выполнил. Руки такие. И в голове немало положено. Старик Тагильцев никого из пяти сыновей умом не обделил и на внука кое-что оставил.
Внука Мирона Петровича в честь деда назвали Мирошей. Самая младшая в тагильцевском доме мужская душа. Росточка невысокого, чуть не последним в строю стоял, а рукастый мальчишечка. За что схватится — не отпустит.
Взять, к примеру, озеленение. Мироша перед школой пять липок посадил. И все принялись. Другие по десять посадили, а не ухаживали. Вот и посохли. Или большой школьный аквариум взять. Для него Мироша двух редких ершей поймал. Как сомята плавают. А кто классную доску заново чёрной краской выкрасил? Мироша. Да так хорошо, что за весь год ни одной плешинки не появилось.
Разве не приятно это всё Мироше? Конечно, приятно. И отцу радостно, что в его сыне с малых лет рождается великое чувство трудовой гордости.
Вот как-то и разговорились три Тагильцева о трудовой гордости. В огороде это было. У бобовой гряды. А Мироша перед этим хороший кварц добыл. С золотой жилкой. Наверное, больше грамма в этой жиле золота было. Показывает Мироша этот кварц отцу с дедом да и говорит:
— Седьмой самолучший камень для школьной коллекции выискал. Малахит там мой — зеленее зелёного. И яшма — как заря вечером. Изумруд нашёл, хоть и не первого сорта, а первее моего в школе нет. Теперь бы платиновый самородочек добыть! Хоть с комарика бы... Всё равно бы из других школ бегали на самородок смотреть.